Значит мне не показалось. Значит это озерцо действительно гудит и зовёт, стоит только прислушаться, присесть на холодную землю. Смотреть на еле-еле плещущуюся чёрную, тинную воду. И слушать. Слушать то, что звучит всегда, с самого того дня, как зачлись мы любовным таинством во тёмном чреве. И до самого того дня, когда гул станет нестерпимым, и не призовёт окончательно к себе.
Когда Маша привела меня сюда первый раз, ничего об этом месте не рассказала. Только стояла и смотрела на водную гладь, словно сдерживая сильную боль.
Что, впрочем, было ожидаемым - она мало о себе рассказывала, хотя в целом поболтать любила.
А тут - сдержанно поблагодарила, что проводил - и ушла в чащобу. Заранее меня предупредила, чтобы не следил за ней и ничего не спрашивал.
Бывает так - что-то в человеке нравится. А что-то нет.
И когда милого больше - проникаешься. Проникаешь и симпатизируешь.
Когда нет - расстаешься. Или терпишь. Как зуб мудрости, глупо растущий не туда.
А бывает, как в Маше, на половину. Тянет ровно так же, как отталкивает.
Раненая девочка легко оборачивалась хулиганкой. Нежность по щелчку пальцев менялась грубостью.
Обнимая её, повинуясь порыву, вдруг отшатывался, ошпаренный злым, глубинным предчувствием. Внутри миловидной девушки шевелилась змея.
Она отдавалась не отдаваясь. Откровенничала без откровенности.
Сердце скрывала скорбь. Белую кожу контрастно синие пятна тату. Светлое белье - мрачное нутро.
Рыжая ведьмачья грива - веснушчатые плечи, в которые из-под футболки врезались лямки. Она умела возбуждающе небрежно передергивать попеременно ключицами, поправляя их.
Я любил в ней её обреченность. Чёрный свет, иноземную музыку. Они меня завораживали. Как будто за кулису заглянуть. В морг или королевскую опочивальню.
Но никогда не удавалось насладиться этой мистикой сполна - вместе с демоницей в ней легко уживалась гопница. - Ну чего впялился?! - и, любовавшийся секунду назад, я её вновь ненавижу. И хочу врезать - на что она меня, мне упорно кажется, настойчиво провоцировала.
Несчетное число раз я, придумав мимолетно повод, собирался и сбегал. Оставив её во мраке захламленной комнаты.
Несчетное число раз возвращался - ничего не придумав в объяснение - да она его и не ждала.
Ни разу мне даже в голову не пришло пригласить её к себе.
Помню то в хрущевке у знакомых, стоит её силуэт на фоне старой рамы. Дымит в форточку тонкие палочки дамских сигарет, за окном густые ветви переплетаются.
То в квартирке мужа-наркомана в Марьино.
Ну да, был у нее муж. Ну и что?
Однажды она мне позвонила. Попросила встретиться.
Спустя час мы спонтанно оказались в индийском ресторане. Я там редко бываю, но метко.
Лично хозяин, статный индус-мусульманин, вышел нас поприветствовать.
- Чего это он? - настороженно поинтересовалась гопница в Маше. Я ей объяснил, что для Индии это естественно. Мы - не просто клиенты, мы его гости.
Не успел я углубиться в этнографический рассказ, дабы девушку эрудицией впечатлить, она лишь бросила, треснутым голосом, какого я никогда из её белого тела не слышал: - Мама умерла, - и разрыдалась.
Я не знал, что Маша умеет плакать.
Умеет истерить, кричать, ругаться, хныкать, стонать - знал. Но вот так, по-детски, утопив глаза в руках...
Первый раз в жизни обнял её, не чувствуя внутри её начинающего толстеть тела змеиного шевеления.
Машины родители расписались лишь оттого, что отцу корячился за какие-то прегрешения срок - а семейный статус мог смягчить приговор. Новорожденный ребенок на иждивении - и того больше.
Так Маша и родилась. Чтоб отца от клетки отмазать.
Отца Маша по-своему любила. И как отца, и как первого мужчину.
Как об отце отзывалась насмешливо. Как о мужчине - лучше.
Хотя наиболее всего иного горячо ценила в нем кулинарные таланты. И скучала по его картошечке - отец умер от злоупотреблений, а равной картошечки она так и не нашла.
Путь к сердцу мужчины лежит через желудок - к женскому можно пройти так же. Машино сердце открывалось на домашнее картофельное пюре надежнее, чем на пылкие слова.
Мать - стюардесса. Профессиональная лицемерка.
"Что желаете на обед? Мясо? Рыба? Вегетарианское?".
Отец умер. Мать списали.
Мать сперва пила. И пилила. Маша пилила в ответ - она умеет. Так и жили.
А потом мать вдруг встретила Рената. И полюбила его.
Не прилепилась, чтобы выжить, а именно полюбила.
Тем более - прилепляться и не к чему - Ренат бездомный.
Стареющая алкоголичка завязала со змием, преобразилась. Распустила седеющие волосы. Научилась смеяться. Улыбаться женщиной, а не стюардессой. Искриться глазами.
Ошарашенная Маша, дезориентированная такой переменой, как-то сгоряча предложила матери убираться, если уж она действительно решила на старости лет сойти с ума, и оставить ей квартиру.
Мать спокойно и кротко собралась, Ренат за ней заехал - и тем же вечером они ушли, счастливые, в вечер. Целуя и обнимая друг друга, как юные, не замечая ничего вокруг.
Она больше не вернулась. Даже когда Маша позвала её обратно, решив замириться.
На все квартирные дела выписала генеральную доверенность.
Ничего из вещей так и не забрала.
И жили они недолго, но счастливо. В палатке у Рената, в дебрях Сокольнического парка. С милым в шалаше.
Ренат подрабатывал там и сям - мужик сильный, с руками, с головой. Она ждала его с нетерпением дома, в их оранжевом тенте, или собирала в парке цветы, гуляла по Москве.
Или сидела на берегу озерца и словно что-то неотрывно слушала.
Маша продала квартиру. Не оставляя попыток замириться - принесла матери её долю. Пачки денег в пластиковом пакете.
Деньги мать приняла - без особенной, впрочем, жадности - бросила пакет с некоторой небрежностью в палатку.
Разговор не склеился. Ни как у матери с дочерью. Ни как у двух женщин.
Мать смеялась, пританцовывала, бегала по парку в длинном цветастом платье. Не очень, судя по всему, вспоминая о своей прежней жизни.
Её горемычная рыжая дочь смогла найти в себе силы лишь на то, чтобы уйти, не висеть инородным штифтом внутри чужого счастья.
А вчера вон позвонил Ренат. Сказал, что ее матери и его возлюбленной больше нет.
Тело нашли у озера. Она сидела на берегу, словно что-то слушая - так сидя и умерла, обхватив руками колени.
К палатке в парк мы с Машей пришли вместе.
Ренат оказался крепким, черноволосым с сединой, красивым мужиком, типажа старого рокера.
За такими благородными лицами гоняются, дабы поместить на рекламу шотландского виски. Или мужского дезодоранта. Такие черты угадывались в иллюстрациях детских приключенческих книг, в ликах просмоленных морских волков.
Рукопожатие стальное. Голос звучный, с легким металлическим лязгом - как под казачьи песни, про степь широкую, свободу необъятную, коня лихого, пулю шальную.
Смерть возлюбленной он принял со смирением. Они жили без времени - у них была целая вечность, Вселенная на двоих. И в его грусти чувствовалась великая благодарность к Творцу, за то, что ему, как библейским царям, было дозволено иметь на Земле своё царство.
Я подошел к озеру, где тёмная вода слабо облизывала бережок, отражался в ряби рогоз, пустые небеса. Пахло сыростью.
Пересекали гладь утки - единственные, вероятно, свидетели свершившейся заупокойной. Оставляя за собой быстротечный след, скрываясь из светлого пятна отраженного неба в темный рефлекс прибрежного леса.
Уже бывая тут однажды, когда Машу провожал - теперь ясно, куда она ходила и почему сторонилась моей компании - прислушался, чтобы удостовериться, не померещилось ли в прошлый раз.
Не померещилось.
Стоило оставить в стороне акцент на дальний городской гомон, тихий озерный плеск, шорох листвы - гул, мерный, переливистый, монотонный шум вновь явственно проступил.
Гул, который звучит изо дня в день, песня великой безосновности, великого одиночества. Вой чёрного ветра. Песня космоса. Стрела, без начала и конца, на которой уцепился я, песчинкой условных делений наскоро придуманной шкалы.
Гул, с которым рождаешься - но перестаешь его замечать. Бежишь от него - в шумную компанию, в мегаполис, в хмель, в лабиринт чужой плоти, в мещанские игрища.
Гул стихает - и как будто не было его. И живешь, оглохший, до поры и часа, наивно думая, что убежал...
Озерцо, утки, лес - всё вдруг потеряло яркость. Стало блеклой картинкой - как этикетка на минералке.
Словно рисунок на мокрой бумаге. И трогаешь бумагу - под пальцем тонкая, липкая, мокрая плёнка сминается, съезжает в сторону, а там, а под ней...
- Ты слышишь? - проник сквозь оцепенение голос Маши, - слышишь это? - она сделала рукой выразительный, обводящий округу жест.
У меня не было сомнений в том, о чем именно она спрашивает.
- Слышу.
Мы молча шли обратно. Маша чуть впереди.
Без особенного желания, скорее как-то механически, по привычке, я смотрел на её лакомую задницу в синих джинсах.
В руках она неловко несла отданный Ренатом пакет, сколько-то миллионов - денег с проданной квартиры они почти не израсходовали.
Я любил в ней, оказывается, всего лишь это. Всего-лишь умение слышать этот гул, знать о нём, признавать его власть. Не пытаться сделать вид, что его не существует - вот уж воистину, что я в людях ненавижу. Их черствую, чванливую самонадеянность.
А больше я в Маше ничего не люблю. Гопница - она и есть гопница.
Задница только ничего себе так, так и ту сейчас отчего-то не хочется.
Досталось ей вот это умение, слышать гул и транслировать его - судя по матери, это у них семейное. И именно к нему я, на самом деле, сквозь нее прислушиваюсь. Очень уж через нее причудливо он преображается.
Но, собственно - а что Маша? А я вообще кого-нибудь люблю вот самого по себе? Достоин ли я царицы, так, как достоин её был Ренат?
Интересует ли меня кто-то как душа, как вспышка, как солнце, как белый свет - не чёрный, как личность? Или во всех людях я люблю лишь то, что стоит за ними? То, как Оно преломляется сквозь них, то, как Оно гасится сквозь их призму - потому что невозможно долго слушать Гул чистоганом. Умрешь.
Что есть люди - сменные предохранители. Тело, накрывающее гранату, предотвращающее разлёт осколков.
И кто-то бросается на Гул, как на амбразуру, а я трусливо крадусь - прикрываясь этим, прикрываясь тем. Толкая в чёрное пламя одного. Обманом затаскивая туда другого - чтобы посмотреть безопасно со стороны - а что с ним будет? Схлопнет ли его сразу, или ещё потрепыхается?..
- Пойдем ко мне? - с хрипотцой предложила Маша, вновь выдергивая меня из наваждения.
Было в ней что-то ведьмовское, одновременно же приземленное, обывательское, в стилистике пролетарских ценностей нашего рабоче-крестьянского двора. Из мира людей, мечтающих о бессмертии, но не знающих чем унять скуку в свободный вечер.
Я смотрел на нее, но не видел. На несколько мгновений мне показалось, что никакой Маши нет. И не было.
В декорациях мира, плоских и примитивных, прореха. В виде фигуры, несколько напоминающей девичью.
А там, сквозь прореху...
- Ну, чего впялился-то, пойдём? - Маша всегда начинала раздражаться и нападать, когда пугалась моих взглядов сквозь.
- Нет. - неожиданно для самого себя твёрдо и определенно ответил через несколько весомых мгновений я.
До дороги дошли поврозь.
На людной улице гул вновь вытеснился и исчез за каскадом городских шумов.
Когда Маша привела меня сюда первый раз, ничего об этом месте не рассказала. Только стояла и смотрела на водную гладь, словно сдерживая сильную боль.
Что, впрочем, было ожидаемым - она мало о себе рассказывала, хотя в целом поболтать любила.
А тут - сдержанно поблагодарила, что проводил - и ушла в чащобу. Заранее меня предупредила, чтобы не следил за ней и ничего не спрашивал.
Бывает так - что-то в человеке нравится. А что-то нет.
И когда милого больше - проникаешься. Проникаешь и симпатизируешь.
Когда нет - расстаешься. Или терпишь. Как зуб мудрости, глупо растущий не туда.
А бывает, как в Маше, на половину. Тянет ровно так же, как отталкивает.
Раненая девочка легко оборачивалась хулиганкой. Нежность по щелчку пальцев менялась грубостью.
Обнимая её, повинуясь порыву, вдруг отшатывался, ошпаренный злым, глубинным предчувствием. Внутри миловидной девушки шевелилась змея.
Она отдавалась не отдаваясь. Откровенничала без откровенности.
Сердце скрывала скорбь. Белую кожу контрастно синие пятна тату. Светлое белье - мрачное нутро.
Рыжая ведьмачья грива - веснушчатые плечи, в которые из-под футболки врезались лямки. Она умела возбуждающе небрежно передергивать попеременно ключицами, поправляя их.
Я любил в ней её обреченность. Чёрный свет, иноземную музыку. Они меня завораживали. Как будто за кулису заглянуть. В морг или королевскую опочивальню.
Но никогда не удавалось насладиться этой мистикой сполна - вместе с демоницей в ней легко уживалась гопница. - Ну чего впялился?! - и, любовавшийся секунду назад, я её вновь ненавижу. И хочу врезать - на что она меня, мне упорно кажется, настойчиво провоцировала.
Несчетное число раз я, придумав мимолетно повод, собирался и сбегал. Оставив её во мраке захламленной комнаты.
Несчетное число раз возвращался - ничего не придумав в объяснение - да она его и не ждала.
Ни разу мне даже в голову не пришло пригласить её к себе.
Помню то в хрущевке у знакомых, стоит её силуэт на фоне старой рамы. Дымит в форточку тонкие палочки дамских сигарет, за окном густые ветви переплетаются.
То в квартирке мужа-наркомана в Марьино.
Ну да, был у нее муж. Ну и что?
Однажды она мне позвонила. Попросила встретиться.
Спустя час мы спонтанно оказались в индийском ресторане. Я там редко бываю, но метко.
Лично хозяин, статный индус-мусульманин, вышел нас поприветствовать.
- Чего это он? - настороженно поинтересовалась гопница в Маше. Я ей объяснил, что для Индии это естественно. Мы - не просто клиенты, мы его гости.
Не успел я углубиться в этнографический рассказ, дабы девушку эрудицией впечатлить, она лишь бросила, треснутым голосом, какого я никогда из её белого тела не слышал: - Мама умерла, - и разрыдалась.
Я не знал, что Маша умеет плакать.
Умеет истерить, кричать, ругаться, хныкать, стонать - знал. Но вот так, по-детски, утопив глаза в руках...
Первый раз в жизни обнял её, не чувствуя внутри её начинающего толстеть тела змеиного шевеления.
Машины родители расписались лишь оттого, что отцу корячился за какие-то прегрешения срок - а семейный статус мог смягчить приговор. Новорожденный ребенок на иждивении - и того больше.
Так Маша и родилась. Чтоб отца от клетки отмазать.
Отца Маша по-своему любила. И как отца, и как первого мужчину.
Как об отце отзывалась насмешливо. Как о мужчине - лучше.
Хотя наиболее всего иного горячо ценила в нем кулинарные таланты. И скучала по его картошечке - отец умер от злоупотреблений, а равной картошечки она так и не нашла.
Путь к сердцу мужчины лежит через желудок - к женскому можно пройти так же. Машино сердце открывалось на домашнее картофельное пюре надежнее, чем на пылкие слова.
Мать - стюардесса. Профессиональная лицемерка.
"Что желаете на обед? Мясо? Рыба? Вегетарианское?".
Отец умер. Мать списали.
Мать сперва пила. И пилила. Маша пилила в ответ - она умеет. Так и жили.
А потом мать вдруг встретила Рената. И полюбила его.
Не прилепилась, чтобы выжить, а именно полюбила.
Тем более - прилепляться и не к чему - Ренат бездомный.
Стареющая алкоголичка завязала со змием, преобразилась. Распустила седеющие волосы. Научилась смеяться. Улыбаться женщиной, а не стюардессой. Искриться глазами.
Ошарашенная Маша, дезориентированная такой переменой, как-то сгоряча предложила матери убираться, если уж она действительно решила на старости лет сойти с ума, и оставить ей квартиру.
Мать спокойно и кротко собралась, Ренат за ней заехал - и тем же вечером они ушли, счастливые, в вечер. Целуя и обнимая друг друга, как юные, не замечая ничего вокруг.
Она больше не вернулась. Даже когда Маша позвала её обратно, решив замириться.
На все квартирные дела выписала генеральную доверенность.
Ничего из вещей так и не забрала.
И жили они недолго, но счастливо. В палатке у Рената, в дебрях Сокольнического парка. С милым в шалаше.
Ренат подрабатывал там и сям - мужик сильный, с руками, с головой. Она ждала его с нетерпением дома, в их оранжевом тенте, или собирала в парке цветы, гуляла по Москве.
Или сидела на берегу озерца и словно что-то неотрывно слушала.
Маша продала квартиру. Не оставляя попыток замириться - принесла матери её долю. Пачки денег в пластиковом пакете.
Деньги мать приняла - без особенной, впрочем, жадности - бросила пакет с некоторой небрежностью в палатку.
Разговор не склеился. Ни как у матери с дочерью. Ни как у двух женщин.
Мать смеялась, пританцовывала, бегала по парку в длинном цветастом платье. Не очень, судя по всему, вспоминая о своей прежней жизни.
Её горемычная рыжая дочь смогла найти в себе силы лишь на то, чтобы уйти, не висеть инородным штифтом внутри чужого счастья.
А вчера вон позвонил Ренат. Сказал, что ее матери и его возлюбленной больше нет.
Тело нашли у озера. Она сидела на берегу, словно что-то слушая - так сидя и умерла, обхватив руками колени.
К палатке в парк мы с Машей пришли вместе.
Ренат оказался крепким, черноволосым с сединой, красивым мужиком, типажа старого рокера.
За такими благородными лицами гоняются, дабы поместить на рекламу шотландского виски. Или мужского дезодоранта. Такие черты угадывались в иллюстрациях детских приключенческих книг, в ликах просмоленных морских волков.
Рукопожатие стальное. Голос звучный, с легким металлическим лязгом - как под казачьи песни, про степь широкую, свободу необъятную, коня лихого, пулю шальную.
Смерть возлюбленной он принял со смирением. Они жили без времени - у них была целая вечность, Вселенная на двоих. И в его грусти чувствовалась великая благодарность к Творцу, за то, что ему, как библейским царям, было дозволено иметь на Земле своё царство.
Я подошел к озеру, где тёмная вода слабо облизывала бережок, отражался в ряби рогоз, пустые небеса. Пахло сыростью.
Пересекали гладь утки - единственные, вероятно, свидетели свершившейся заупокойной. Оставляя за собой быстротечный след, скрываясь из светлого пятна отраженного неба в темный рефлекс прибрежного леса.
Уже бывая тут однажды, когда Машу провожал - теперь ясно, куда она ходила и почему сторонилась моей компании - прислушался, чтобы удостовериться, не померещилось ли в прошлый раз.
Не померещилось.
Стоило оставить в стороне акцент на дальний городской гомон, тихий озерный плеск, шорох листвы - гул, мерный, переливистый, монотонный шум вновь явственно проступил.
Гул, который звучит изо дня в день, песня великой безосновности, великого одиночества. Вой чёрного ветра. Песня космоса. Стрела, без начала и конца, на которой уцепился я, песчинкой условных делений наскоро придуманной шкалы.
Гул, с которым рождаешься - но перестаешь его замечать. Бежишь от него - в шумную компанию, в мегаполис, в хмель, в лабиринт чужой плоти, в мещанские игрища.
Гул стихает - и как будто не было его. И живешь, оглохший, до поры и часа, наивно думая, что убежал...
Озерцо, утки, лес - всё вдруг потеряло яркость. Стало блеклой картинкой - как этикетка на минералке.
Словно рисунок на мокрой бумаге. И трогаешь бумагу - под пальцем тонкая, липкая, мокрая плёнка сминается, съезжает в сторону, а там, а под ней...
- Ты слышишь? - проник сквозь оцепенение голос Маши, - слышишь это? - она сделала рукой выразительный, обводящий округу жест.
У меня не было сомнений в том, о чем именно она спрашивает.
- Слышу.
Мы молча шли обратно. Маша чуть впереди.
Без особенного желания, скорее как-то механически, по привычке, я смотрел на её лакомую задницу в синих джинсах.
В руках она неловко несла отданный Ренатом пакет, сколько-то миллионов - денег с проданной квартиры они почти не израсходовали.
Я любил в ней, оказывается, всего лишь это. Всего-лишь умение слышать этот гул, знать о нём, признавать его власть. Не пытаться сделать вид, что его не существует - вот уж воистину, что я в людях ненавижу. Их черствую, чванливую самонадеянность.
А больше я в Маше ничего не люблю. Гопница - она и есть гопница.
Задница только ничего себе так, так и ту сейчас отчего-то не хочется.
Досталось ей вот это умение, слышать гул и транслировать его - судя по матери, это у них семейное. И именно к нему я, на самом деле, сквозь нее прислушиваюсь. Очень уж через нее причудливо он преображается.
Но, собственно - а что Маша? А я вообще кого-нибудь люблю вот самого по себе? Достоин ли я царицы, так, как достоин её был Ренат?
Интересует ли меня кто-то как душа, как вспышка, как солнце, как белый свет - не чёрный, как личность? Или во всех людях я люблю лишь то, что стоит за ними? То, как Оно преломляется сквозь них, то, как Оно гасится сквозь их призму - потому что невозможно долго слушать Гул чистоганом. Умрешь.
Что есть люди - сменные предохранители. Тело, накрывающее гранату, предотвращающее разлёт осколков.
И кто-то бросается на Гул, как на амбразуру, а я трусливо крадусь - прикрываясь этим, прикрываясь тем. Толкая в чёрное пламя одного. Обманом затаскивая туда другого - чтобы посмотреть безопасно со стороны - а что с ним будет? Схлопнет ли его сразу, или ещё потрепыхается?..
- Пойдем ко мне? - с хрипотцой предложила Маша, вновь выдергивая меня из наваждения.
Было в ней что-то ведьмовское, одновременно же приземленное, обывательское, в стилистике пролетарских ценностей нашего рабоче-крестьянского двора. Из мира людей, мечтающих о бессмертии, но не знающих чем унять скуку в свободный вечер.
Я смотрел на нее, но не видел. На несколько мгновений мне показалось, что никакой Маши нет. И не было.
В декорациях мира, плоских и примитивных, прореха. В виде фигуры, несколько напоминающей девичью.
А там, сквозь прореху...
- Ну, чего впялился-то, пойдём? - Маша всегда начинала раздражаться и нападать, когда пугалась моих взглядов сквозь.
- Нет. - неожиданно для самого себя твёрдо и определенно ответил через несколько весомых мгновений я.
До дороги дошли поврозь.
На людной улице гул вновь вытеснился и исчез за каскадом городских шумов.